иногда по старой памяти
мне хочется спросить:
что ты видишь в этой паре, состыкованной по росту?
мне-то зрения не хватит,
нужно к носу подносить.
как там, химия ли, нет ли, или так, болтают просто?
осиян ли этот абрис,
встал ли ангел за спиной?
только возраст не припутывай, фигни не говори,
ну и что, что в этой паре
кто-то тронут сединою,
а внутри у них неонка, и протез у ней внутри.

иногда по старой памяти
мне хочется, прости…
— как мы бабушку хороним? нет, давай уже обсудим! —
это видно, это слышно,
если близко подойти,
как любовь перетекает между тем и тем сосудом.
— как нам пенсию освоить,
кто бы с внуком посидел… —
как глаза в глаза глядятся, как тепло струится с кожи.
что глазами, что руками,
что остатком бренных тел
мы состаримся, состарились, а сердце нет, не может.

понимаете ли, дети,
мы утекшая вода,
мы старее всех на свете,
мы не годны никуда,
мы не те уже, не эти,
мы страшнее всяких йети,
мы хрусталь, стоим в буфете,
в рамке черная дыра.
хороните, прах развейте,
не хотите — и не верьте,
мы, как эхо или ветер,
не умеем умирать.

В маниакальной фазе Петрович любил жену.
И в принципе всякую женщину, он их не различал.
Видел богиню и шел служить ей, вытянувшись в струну,
Шел, бледнел и потел, преисполненный, вмиг дичал,
Усы его были встопорщены, веки его красны,
Руки теплы и сильны, мысли — стремительны.
— Петрович, — кричали дети, — нет у тебя жены! —
И прятались сразу, пока Петрович не вышел к ним с топором.

В философской фазе Петрович курил в окно над двором.
Он плыл над двором и двор этот снисходительно изучал,
Окно его было рубкой, и так был далек причал.
Внизу суетились люди с наивным своим добром.
Петрович им удивлялся, ишь, малыши, снуют,
Тащат соломинки, строят быт, подводят уют,
Личинок своих тащат туда и сюда…
Петрович курил, пока не вскипала в кастрюльке вода,
Потом варил себе пищу, простую, чтоб подкрепиться.

В энергичной фазе Петрович любил трудиться.
Брал отвёртку, стамеску, правило, перфоратор, отвес, долото,
Что-нибудь, в общем, брал, чтобы то, что сейчас не то,
Стало то, и сказал бы Петрович: «Вот теперь хорошо!»,
Увидел, что хорошо, и стало б ему хорошо.
Такая простая штука, и жалко, что с ним никто
Не разделит этот момент, не зачтет ему страсть и пыл.

В депрессивной фазе Петрович пил.

В дружелюбной фазе Петрович был как маньяк,
Только вместо женщин встречались ему друзья.
Он их любил. Возможно, что всех подряд.
И били в нем смех и веселье фонтаном, искра и накал…

В покаянной фазе Петрович искал
Знаки того, что вчера приезжал наряд,
Грязные банки и рыбьи хвосты выметал,
Перебирал по карманам мятые трёшки.
Вроде бы к матери не было неотложки,
То есть всё было, а ему — ничего,
Морду не били, и не было ничего,
Ментов не звали, и не было ничего,
Какая радость, Боже, и веровал он в Него,
Какая простая радость! Петрович вставал к окну,
Закуривал, дым выпускал. Вспоминал про жену.

в пять утра после первой побудки кошачьей кормёжки
в этом свете-несвете жемчужном шершавом зернистом
мы прозрачны и призрачны медленны и осторожны
к нам ещё не приставили возраст и буквы и числа

можно молча бродить по жилищу на все наступая
в этот миг нас не видит не может лоцировать память
мы обколоты сном и остатками сна истекаем
раздвигая податливый воздух как вскрытые ткани

как кулисы невидимой сцены готовясь на выход
под радаром реальности в логове теплых и тихих
а потом это тело и мы в него снова врастаем
в пять утра
а кому повезет те обратно слетают


из приснившихся мне можно составить город.
небольшой и довольно дурацкий, но все же город.
непонятно, правда, что там с его управлением
и будет ли кто отвечать за общественные латрины,
или там, убирать снег, если снега того навалит.
непонятно, что они могут вообще.

N, например. снится мне N в моложавом виде,
с искрой в шальных глазах.
N целует меня при встрече и на прощание.
больше он не делает приблизительно ничего.
но целует всегда в губы, щек он не признает.
это его способ передавать мне какое-то сообщение.
Константин, не волнуйся, на то, чтоб меня украсть,
у N была примерно так вечность. и он не украл меня.
вообще, я подумала, всю свою молодость
я была занята расшифровкой каких-то двойных сообщений.
люди что-то такое хотели сказать, но не говорили.
делали что угодно, но не пользовались словами,
ну то есть совершенно не могли сформулировать ничего такого,
что обозначило бы хоть как-то наши и не наши
восхитительные отношения.
теперь они снятся.
M, например. М был идеален лет в сорок.
теперь он обрюзг, вечно как бы поддат и уже не годится в герои.
но в городе он проживает и даже как будто прописан.
стук-постук, открываешь дверь, а вот он и сидит.
рядом L, о этот лукавый сатир, золотистый и пряный,
L моей юности, мастер тройных, четверных сообщений.
эти вечные да его нет и возможно-возможно.
и так далее. полный город такого добра.

и вот я думаю, ну или там беспокоюсь, что ли.
я треть жизни провожу на плохо убранных улицах,
потому что, понятно, они же не дворники, боги.
это как уже, тянет на налоговое резидентство?
я, может быть, что-то кому-то должна там платить?
участвовать в муниципальных выборах, подавать предложения.
а какие там правые или левые? и кто у власти?
что у них там с eврeями, мне это внезапно важно?
нет уж, на фиг, пойду я проснусь в свой теплый ламповый
апокалипсис образца двадцать третьего года,
в этот адок с цветеньем вонюченького жасмина,
и вот-вот цикламены пойдут еще в рост.

так что мы — я, L, M, N и все прочие воображаемые друзья,
среди которых нет разве что грелки с зеленым горошком, —
передаем вам привет и желаем, чтоб новый
апокалипсис был нежнее и слаще прошлого,
чтобы как-то уже, я не знаю, всё утрясалось,
чтобы надежды переходили в агрегатное состояние уверенности,
чтобы силы сообщались друг другу, отталкиваясь от слова,
чтобы уже наконец обрели объем пожелания в добрых открытках,
встали, как вырубка в детской книжке, как богатыри на распутье,
и засияли панорамой чего-то нарядного впереди.
чтобы спать было не страшно и просыпаться не страшно,
и во сне нас прикроют, и наяву, пожалуйста.
ну или мы сами, наверное, мы уже можем всё.

пришла домой а там сижу все та же я
и непонятно из какого магазина
везти чуть менее резиновую Зину
и брать её себе не в жены не в мужья
а в я лихое от избы и до коня
чтобы скакать а не тошнить по вечным пробкам
прости резиновая полезай в коробку
мне тяжело с тобой такая вот херня

но телевизор холодильник пылесос
и Зина крутится как в белке колесо
и никакого магазина в интернете
и никакой другой планеты на примете
и не проснуться улыбаясь просто сон

и снег невидимый идёт лежит не тает
и нам его так ненавистно не хватает
и этим снегом Зину с Зиной заметает
до самой кромки как в стаканчике бумажном

но механизм отточенный за столько лет
и Зина снова ставит свечи на столе
вдруг жизнь равняясь на невидимый нам свет
найдет момент качнуться к лучшему однажды

а у меня внутри веселая корзинка
в которой все с кем мы чужие наяву
но все они стоят на общем фотоснимке
и каждого с собой несу пока живу

и с кем-то мы во сне дышали в теплой норке
а с кем-то пили чай на кухне поутру
записанный во мне на сонную подкорку
мой зелен виноград мой непосильный труд

неопалимый куст горит и не сгорает
встречаемся во сне прощаемся во сне
а наяву идёт простая жизнь вторая
в которой никого из той корзинки нет

зачем вы все со мной зачем необъяснимы
чужие или нет роднее всех родных
я что-то вам должна и потому вы снимы
вы что-то мне должны и потому вы сны

допустим бог упас и случай не изволил
мы даже не друзья мы собственно на вы
но мой иконостас горит бездымной болью
питаясь от себя живее всех живых

и в нем тебе опять допустим двадцать восемь
и нет не шестьдесят живот и седина
как будто там во сне не наступает осень
а только звон синиц весна весна весна

мало чему научившись у старших
переходя на зелёный и красный свет
кушая кашу и вот это всё которое дальше
мы добрались до возраста которого нет
до возраста который не снился старухе-процентщице
как ее звали кстати Алена
не снился Хоботову Жеглову Шарапову
Пушкину Лермонтову Жене Лукашину
в общем всему пантеону
вспомни ещё Кобейна
нет на Кобейна забей

так вот возраст в котором мы все рукав к козе не пришей
возраст которым впору пугать малышей
серьезно ты когда-нибудь планировал дожить до того что у тебя сейчас в паспорте
сколько бы там ни было ещё плюс десять кажется не дойду
но мы как-то все ещё движемся без палки и не падаем на ходу
не в списке Форбс но и в основном ещё не на паперти

и в этом царстве зубных протезов в юдоли сплошных седин
нас тут неожиданно много и мы даже ещё не сидим
мы даже прилично скачем хотя в могилу уже вот-вот
одна подруга смотрела на тётку в метро и шептала представь она всю жизнь ездит на один и тот же завод

на один и тот же завод ужас
на один и тот же завод рай
где-то есть мир в котором можно планировать
не с вечера до утра
а например выбрать себе отпуск купить за полгода билет
не боясь что случится
начнется
взорвется
закроют
отменят
откажут во въезде на десять лет

вот и мы стоим на новой какой-то площади одеты бог весть во что
в старые какие-то штуки из прошлой жизни пальто
нас заметает снегом как памятник только голуби на голову не срут
мы не знаем ах нет мы знаем как мы оказались тут
мы знаем где мы ночуем мы переобулись в воздухе
наши нейронные связи плачут от удовольствия
им каждый день приходится осваивать что-то чего не бывает
что-то такое что даже морщины пугаются их смывает
алилуйя мы никогда не состаримся и не потому что нам это нужно
а потому что
нам каждый день подсовывают реальность
совершенно не совместимую с жизнью
а теперь говорят покружись

и мы кружимся будто дервиши
кружимся будто дервиши
кружимся перед зеркалом
не отражаясь в нем
и ночь приходит за ночью
и день приходит за днем
и ночь приходит за ночью
и день приходит за днем
и ночь приходит за ночью
и день приходит за днем

порою я звоню на старые стихи,
а старые стихи уже не отвечают.
кто этот лиргерой? и в чем его грехи?
могла б я с ним сейчас хотя бы выпить чаю?
на чьей он стороне? замешан ли в войне?
в России или вне? подсказок в тексте нет.
а то, что есть, молчит, ушедшее, былое,
укрытое уже другим культурным слоем.
ответов не прошу, советов не прошу.
мне проще, я стихов и новых напишу,
в них будет то, чего в стихах давнишних нет.
не думаю, что свет. не думаю, что свет.

Мы едем поздно, вдавливаясь в ночь,
И широкоформатное кино
Показывают мне во все окно.

Когда мы мчимся, облака, кусты
Сливаются в оттенки темноты,
Блаженно, утешительно пусты.

Потом мы в пробке, и в окне, близки,
Реальности случайные куски
Стоят на расстоянии руки.

Отвал песка, обочина, сосна.
И темнота в корнях населена
И двинется вот-вот, как монстр из сна.

И кажется, что всякая нора
Лесного зверя больше, чем дыра,
В ней тайный смысл, интрига и игра,

И кажется, что всякая лиса,
Белесая, как тучи в небесах,
Застывшая под наши голоса,

Застывшая на грани света-тьмы,
На тонком стыке осени-зимы, —
Мудрее и осознанней, чем мы.

Ее лисиный мир не разделен
На матрицу воюющих сторон,
Слабеющих в очередном разделе.

И, насмотревшись в нас, не веря нам,
Лиса уходит по своим делам,
Да не было лисы на самом деле.

Автобус тронулся, и отступила мгла,
Обочины замусорены в хлам,
Закладывает уши на подъёме.

Мы тоже плохо верим нам самим,
И, поднимаясь в Иерусалим,
Мы точно здесь, но мы не знаем, кто мы.

Ничего личного, просто память устроена так. Смотришь на Васильевский, вспоминаешь Таню.
Смотришь на Тверскую, вспоминаешь кабак,
Где мы с Яшей пили текилу, и пили, пили, болтали,
Переходили Тверскую наискось в третьем часу,
Самих себя ненадёжно придерживая на весу,
(А на другой день у меня был билет в купейном вагоне,
И в Нижнем я чуть не отстала от поезда, похмельно куря на перроне.)
Смотришь на Лиговский, вспоминаешь мокрого Диму
И как мы с ним заканчивали дистанцию «Бегущего города»,
А до этого часа четыре я рассказывала ему о своих любимых
И о местах, в которых они мне были особенно дороги
(Дима, прости!),
Смотришь на Савушкина, там до сих пор идёт в контровом
Светящийся силуэт ещё одной новой судьбы.
С такими всё было, но не продолжилось ничего,
Есть только эти минуты, нанизанные, как грибы
на нитку, сушатся на зиму, ждут, когда хозяйки рука
Бросит их в суп или в ведро, труху заметая веником.
Почему-то я вспомнила это чувство: тебе говорят «Пока»,
А ты думаешь, что теперь твоя жизнь продолжается без этого человека.
(А то, что некто запер меня в машине и не выпускал,
Пока я не выражу достаточно скорби по поводу его ухода,
Спишем, допустим, на самолюбия зверский оскал,
Большие концы по Питеру и плохую погоду,
Но я помню, смотрела на профиль его над воротником пальто
И думала, как же ты, милый, красив, окончательно так, спокойно
Смотрела, слушала, думала, что, конечно, не будет никакого потом.
И потом не было. Хотя почему, он тоже так и не понял.)

лети лети мое перышко пирожок порошок
всё у нас с тобой сложится будет всё хорошо
перемелется временем будет мука мукой
ты лети только перышко я помашу рукой

будем жить поживать с тобой слушать как говорит земля
где трава растет где мышь бежит где сидят у стола
где сидят они в радость где горевать где тяжёлый дым
а где сердце чье-то стучит там оставим копать другим

так и будем лететь с тобой ты вверху иди я внизу
смотри осторожно только не попади в грозу
я спросила бы как оно в небе сильно ли солнце жжет
да только мы не увидимся больше с тобой дружок

но ты лети мое перышко нежный мой лепесток
разберёшься не маленькое где запад там где восток
мимо ракетных бумов пусть ветер тебя несёт
иногда придуманное переживает всё

а это минута, в которой хранится тепло,
зажатое между вчерашним и завтрашним злом.
тревожно, и грустно, и страшно, и тягостно, но,
допустим, минута. как кадр из немого кино.
мы просто стоим на зеленой и желтой траве,
и птицы невидимо возятся в сонной листве,
и залиты зноем, как медом, дома и дворы,
в которых всё мирно, точнее, — миры и миры.
сейчас, что ни скажешь, так сразу свернешь на войну,
и сердце мое постоянно уходит ко дну,
и как-то неловко сказать: «извините, тону»,
все тонут. оставьте мне эту минуту одну.
я буду туда уходить. я уже ухожу
и теплую эту картинку внутри сторожу,
пока там темнеет, пока там восходит луна.
пока тишина.

а в каком-нибудь странном и левом мирке
мы шагаем с тобою, рукою в руке,
и растеряны мы, и печальны,
и судьба, как гирлянда на елке, горит,
и устройство гирлянды линейно на вид,
параллельность в себя не включает.

может, эта печалина только моя,
мне ж не надо ни в жены тебя, ни в мужья,
просто я дурачок беспокойный,
с голым сердцем в раскрытой ладони хожу,
то за пазуху суну, а то покажу
любопытным друзьям и знакомым.

то сижу у реки, то седлаю такси
и не знаю, кого мне о важном спросить:
продавцов ли, детей ли, прохожих, —
как живут, если голое сердце поет,
долго ль вытянет сердце без шкурки мое,
и твое — оно голое тоже?

но не будет ответа, ходи не ходи.
на живульку заштопаю дырку в груди,
только сердце веселое скачет,
подсыхая на пыльном осеннем ветру,
обещая, что нет, до конца не умру,
но, возможно, немного поплачу.

много странствовал, много видел. в своем порту
по делам гуляешь, совсем не настороже.
вдруг посмотрит некто в глаза твои на лету,
а глаза у него — как радужное драже,
а глаза у него — как распахнутое окно,
занавески ветер выдует в паруса,
и тебя погладит солнечное пятно
по седеющим волосам.

много странствовал, много видел — парней, девчат,
очаровывал всех, подставляя удобный род.
незнакомец исчезнет, часики застучат,
по воде разольется вечернее серебро.
ты стоишь и смотришь, думая не о том,
как волна догоняет, не может догнать волну.
и любовь, как дракон, ударяет тебя хвостом
и уходит на глубину.

много странствовал, много видел, про всех забыл,
отрастил себе толстую шкуру, усы, броню,
что давалось не даром, стребовал у судьбы,
привыкал к сухопутью, к улицам и к коню,
барахлишко складское, учет дорогих вещей,
повыбрасывал старое всё, приобрел новье,
и казалось, что жизнь обустроена вообще,
не проскочит и мышь в нее.

так за что тебе снова плещет волной в лицо,
так за что тебе снова светит не та звезда?
не зовет же, ну это глупо, в конце концов,
и зачем тебя звать, и за кем бы, и что, куда?
пусть он ходит, ногами длинными шевеля,
незнакомый и на другой стороне земли.
ах, зачем же заманчиво круглая та земля,
а по ней-то всё корабли,
а глаза у него, как в сердце прямой укол…
поднимается парус, на чем и куда — бог весть.
и молчит под водою спрятавшийся дракон,
но ты знаешь, что он там есть.

нас сначала тряхнуло потом перестало
натянуло пружину и отпустило
так мы стали прочнее островской стали
так мы стали тише чем море штиля
покупаем коз продаем с наваром
укрепился дух потрепалось тело
а простую жизнь раздавали даром
только я в этот день болела

а вот если б фениксом в небо птицей
чтобы не рвались а держали жилы
чтобы всем возродиться всем сохраниться
чтобы были чудесно и просто живы
словно все не взаправду а тренировка
ты стоишь у ларька в кулаке копейка
моешь стаканчик для газировки
вот она шипит и ее запейся

кто скучает тем хочется всё иначе
чтобы всё впереди еще всё в начале
во дворе скрипучие чтоб качели
в выходные дача
оттого и копейка оттого и феникс
а мы выросли и никуда не делись
смотрим в глубь обкатанного кристалла
а там тряхнуло и перестало
тряхнуло и перестало

ты трогаешь эту воду
вверяешь ей естество
ложишься и происходит
блаженное ничего
ты не горишь не тонешь
скорее висишь паришь
у боженьки на ладони
и с боженькой говоришь
точнее кряхтишь постанываешь
подставляешь бока
пока не подумаешь странная
у боженьки та рука
кому-то нежиться в ласковом
кому-то и днём черно

и как-то уже не плавается
как-то уже и дно

Роуд-муви

в роуд-муви по южным штатам возьми меня
от мотеля к мотелю
анонимная повторяемость трудодня
от постели к постели
иногда только в бойлере будет кончаться вода
ну холодной не королева
иногда кровать от окна будет справа а иногда
будет слева

иногда новый зал будет пахнуть бархатом от портьер
древесиной сидений
иногда в нем будет ужасно скрипучая дверь
иногда козырные тени
иногда очень редко любительский поворотный круг
занозистые половицы
иногда ступеньки на сцену будут по центру но вдруг
иногда из правой кулисы

звук как правило будет говно
микрофоны возьмём свои
и меня будет слышно в самых дальних рядах
иногда перед нами будут крутить кино
и всегда
люди будут есть пить курить вставать выходить смеяться и говорить
а мы будем петь о любви
каждый вечер петь о любви

и забот у нас будет позавтракать это раз
отбить дорогу и зал
найти машину в которой поместится контрабас
и никогда не смотреть назад

Тринадцать бочек арестантов
Живут на улице Цветочной.
Их видел каждый, это точно,
Они не прячут номера.
Спускаясь в город за багетом,
Они стоят с иноагентом,
Который на границе гетто
Гуляет в парке по утрам.

Он восседает на скамейке,
Такой неуловимо дачной,
Кругами бегает собачка,
Собачке тоже хорошо,
А арестанты не умеют,
Они стоят в дурацких майках
И курят свой дурацкий айкос,
Пока никто не подошёл.

Ах, арестанты, арестанты.
Ах, их изношенные нервы,
Да, все освоились примерно,
Походный выстроив быток,
Но, как у всяких ампутантов,
Болит отрезанное слева,
А то, что вшито вместо слева,
Какой-то красный лоскуток.

Они читают им газеты,
Потом берут свои багеты
И на границе дня и лета
Все собираются в ночи.
И возникает это чувство,
Что ставишь тонкую пластинку,
Заносишь чуткую иголку
и звук записанный звучит.

Спи, моя милая. Эта зима
Не оставляет нам лучшего выбора.
Спи, пока в ночь улетают дома
Пресни и Кунцева, Питера, Выборга…
Спи, пока мы с чемоданом в руке
Пересекаем последние линии,
Чтобы вздохнуть от тебя вдалеке
Где-то в горах ли, у моря у синего.

Дым из трубы выедает глаза, —
Берег турецкий, ненужная Африка, —
Мы же всё смотрим и смотрим назад —
Как ты там машешь зигованным шарфиком,
Синим платочком, как мартовский снег…
Всё уже, всё, улыбнулись, отплюнулись,
Только течет из-под слипшихся век,
Всё вымывая, фотоны и люмены,

Палочки, колбы, уроки труда,
Волга впадает, имей уважение,
Всё, что служило года и года,
Как шифоньер и квадрат умножения,
Всё это — шаг до тюрьмы и сумы,
Всё это — кто ещё, если не мы,
Красное яблоко, тонкая кожица,
Всё — и осколки проклятой зимы.
Сколько ни складывай, вечность не сложится.

в глазах друзей мы все крылаты — и даже юны,
и все поем стихи Булата. и даже Юнны.
стихи, они не виноваты. они отдельны.
они отпущены когда-то, как дух бестельный,
как мы отпущены когда-то с родной ладони,
но собираемся под даты, поскольку помним,
и улыбаемся, поддаты, почти бессмертны,
в глазах друзей подслеповатых, а всё безмерных,
и если кто-то в черной раме на нас смеётся,
он заплутал между кострами. вот-вот вернётся.

ранним шмелем, кружевной занавеской
бьется в стекло.
где-то ритмичный звон,
будто обходчик стучит по рельсам.
о том, что дано по рождению,
не думаешь «повезло»,
думаешь, чем позавтракать,
чем на ветру согреться.
это твои дефолты:
за что бороться, чем упороться.
то, что смотрит в ответ
со дна любого колодца,
то, что прозрачно в пальцах,
а зелена вода.
под утро, размяк и разморен,
думаешь: приснится же ерунда,
что мы никогда не вернемся туда.

как пресен мир где банят слово смерть
где нет страшнее пачки сигарет
того гляди начну игру престолов
уже без содрогания смотреть

там говорят нормальная война
привяжешься к герою вот те на
мочилово совсем как в нашей жизни
и спишь потом легко без нихрена

меня не улыбает так сказать
слащавая малюткина слеза
намеки на прилизанность ландшафта
мы потеряли больше в три раза

ландшафт разрыт как мусорный карьер
разбитых планов сломанных карьер
разрыт под ноль как стрижка новобранца
и перепахан после например

лишь кое-где стоят ещё дружки
утраченного рая маяки
и эти слава богу не откажут
подать бухла тональности руки

всё вроде бы любовь и вроде бы тоска,
не знаю, как живут счастливые другие.
то из последних сил сожмешься для рывка,
то гонишь прочь пары случайной ностальгии
по отнятым у нас помойкам и пухто,
оттаявшим к весне объедкам и окуркам.
что, родину любить в поганом — так никто?
ну вот и уезжай к своим jidam и туркам,
ну вот и уезжу, открою свой сезам, —
по вытертым уже, но пролитым слезам,
по отнятым у нас — холодного отжима,
не первого ума, — но искренним друзьям.
им удалось решить свой многочлен с режимом,
а мы — увы-увы. и прокляты, и живы,
и помним всех себя, и с ними, и не с ними.
и бабушка моя была б удивлена
в свои сто десять лет:
какие времена!
и я б ее звала пожить в иерусалиме —
хотя бы до тех пор, пока идет война.

Из одного кармана вынуть себя в Москве,
из другого в Америке.
Не бравировать этим, лавировать,
с явным трудом удерживая в голове
имя-фамилию.
В очередной анкете уже не знать,
как лучше представиться.
Ну кто я. Допустим, мать.
Русская, бл, красавица.
Человек с вот такой послужной историей,
которая в
этой реальности никем не востребована.
Человек, привыкший из головы
вынимать кусок хлеба.
А тут даже хлеба нет,
только лехем.
Недавно приехала?
Садись и учи матчасть.
И старая жизнь болтается как помеха,
и новую не украсть.

все это отнимает у меня
берет и отнимает у меня
и делит пополам и снова делит
и срезы мои новые саднят

любителей попсы и старины
наивных убежденных и дурных
казалось бы да пусть бы отнимало
но если б только их и только их

какую-никакую а страну
со всем ее заходом в глубину
со всем ее скорей надень панамку
а по зиме надень еще одну
со всем ее тарусским томским невским
со всем ее березки перелески
со всем уже кому ты нужен русским
со всем уже теперь и выпить не с кем

обменивает оптом на войну

иногда от времени стихи меняют значение
смерть конечно же есть и над всеми без исключения
и если в ком-то это рождает ожесточение
то очень важно найти свое место на картах которые на столе

нет не точные координаты кому там дело где мы
просто сколько в тебе отложено по оси света и сколько тьмы
и твое отечество защищается от чумы
на своей или нет земле

бойтесь желаний чего нам бояться ещё
разве что где-то когда-то в небесном саду
сердце небрежно забрасывать через плечо
тенором сиплым аукать иду мол иду
жить совершенно в других незнакомых страстях
жомкать друг друга в густых и нагретых кустах
чтоб попугай повторял за меня ерунду
в этом не очень-то нужном нам райском саду

если бы правда нам дали на старости лет
пару немецких сантехников с бритым лобком
что бы мы делали вместе на этой земле
с кем бы кого бы делили женились на ком
или как старые девы бы всех переждав
коз разводили на самой зелёной траве
я не уверена что у меня в голове
хватит достойных историй начавшихся с да

сняли бы что ли киношку о вечной любви
были бы мы отработанный материал
сделали б лего-игрушку из двух половин
кто бы тогда и и кого бы тогда потерял

в общем чего он болит этот тонкий надрез
и затянуться не хочет уж сколько прошло
вот я простите простое земное сцыкло
вместе никак а зато замечательно без
пафоса пафоса столько что стыдно самой
хрупче чем хрупкое хрупкое имя твое
лучше письмо это просто пошлю как письмо
без адресата она ведь не перестает

покуда горе совершает
свою тяжёлую работу,
я подожду, я не мешаю,
я посмотрю со стороны.
какая жизнь была большая,
а прогорела на два счёта,
а может быть, ушла скитаться,
послушна принципу волны,

оставив сломанное тело,
как паровоз без батареек,
его потрёпанное сердце
не может больше ничего.
и поднялась, и полетела,
не изменяясь, не старея,
на новых ножках по дорожке,
где не побегаешь живой.

а где мы встретимся, не знаю.
а будем ли друг к другу ближе.
пока я выбралась на крышу
и далеко не отхожу.
останусь ли кому родная,
вернусь ли камнем, кошкой, мышью, —
того и жалко, что увижу,
а вам, земным, не покажу.

ни нас, ни Ленинграда
не будет больше.
к ступеням зоосада
придем мы в Польше,
придем в Иерусалиме.
придем в Берлине.
придем уже другими,
сменивши имя,

но справимся ли, нет ли,
свести татушку,
где над разливом невским
грохочет пушка,
и это значит «полдень».
а век достался
такой, какой не в моде
уж у фантастов,

в котором крови много
и много пепла,
и, кажется, у бога
рука ослепла,
и ветер новых родин
толкает в спину.
и всё терпимо вроде.
но нестерпимо.

Ольге Макеевой

на 7-й Красноармейской
охуенный свет спускается с небес.
так и льется со всей дури
изо всех своих доступных хрупких сил
мы стоим на этом свете
обтекаемы любой защиты без
и купаемся в натуре
в ожидании трухлявого такси

наш залитый эпоксидкой
потрясающий богемный разгуляй
застывает как картинка
полароид время жизни пена дней
как утраченный взаправду
окончательно невозвратимый рай
вместе с Троицким собором
синим куполом его всего синей

небо заряжено тучами белый камень темнеет темнеет стал золотым
мокнут зонты и маркизы ветер срывает непрочных и бьет о библейскую твердь
кто ты нахохлился мерзнешь с какого ты города киса и снова здорово кто ты
как будешь жить тут что делать-то будешь давай сфокусируйся детонька ну же ответь

дерево выносит листья двух видов как это возможно а вот разберись рассмотри
кто из них ложный кто истинный в ком его семя а в ком паруса для летучих семян
брызжет цветами и зеленью боль притупляя цепляя колючкой за что-то внутри
новая новая родина трудно любить ее что ли когда уже сам безымян

мерзнет все то что не греется то есть не крутится то есть не слышит глухую трубу
что не хочу выживать не хочу постигать не хочу ты серьезно ну да не хочу
здесь в молоке и меду и смеются и молятся любят и плачут пока не в гробу
не отставай я стараюсь простите я медленно я новичок я всего лишь учусь

небо заряжено тяжестью скоро прольется город промытый стал золотым
где этот сад где цветы сад в который можно ступить из любой навалившейся тьмы
все отведенное время смотреть и смотреть на траву по которой идут коты
битые тертые стремные очень пугливые редко счастливые в общем как мы

китайский суп за десять евро
из кипятка и овощей —
как привилегия, наверно,
в топ-чарте бытовых вещей.
за ним дешевые билеты,
аэропорт, погранконтроль,
веселый посвист изиджета,
райнэйра соль, визэйра боль,
и вот из RER’овского плена
выходишь возле Гар-дю-Нор,
а там — свободы по колено
и всё вообще разрешено,
и можно — да! — зайти к китайцам
на полпути по Лафайет.
но, загостившись, не остаться.
и дома тоже больше нет.

мы не то чтобы счастливы
плачем не каждый день
и не каждый боимся
что точно сойдет за счастье
иногда удается попеть
пошутить
повидать людей
о мы очень умеем к реальности возвращаться
иногда мы берём кто паузу кто вино
иногда накидаться стремительно и в говно
чтоб не так как сейчас
то рваным то ножевым
то стекляшкой граненой то тонкой сквозной иглой
проходила бы жизнь по касательной к нам живым
к нам кому повезло

а потом утопая в привилегиях и вине
мы стоим на краю где не сыщешь воды синей
и пускаем по ветру остатки привычной жизни
пароход белый-беленький
место его на дне
в ожидании дайверов Немо пиратов джиннов
потому что доносится просто со всех сторон
мы не то чтоб устали но с этим нас и схоронят
а автобус идёт мимо парка во всём сыром
и на каждом столбе по отдельной сырой вороне

Меню