порядок хозяйки на кухне
расставил кастрюли и хаос уже побежден
охранной свечой воссияет
лазоревый венчик конфорки на старой плите
куда б ты ни ехал
где б ты ни стоял ожидая ключи под дождем
какие бы крыши
ни мокли в окне узнаваемые да не те
где б ты ни готовил
какие бы чары походные ни напускал
из палок и веток
из спичек кипящей воды и пахучих веществ
всегда торжествует
практической магии шорох терпение пар
тарелка к тарелке
и временный дом в этом круге
пока не исчез
у кочевого человека
так много важных мелочей
за ним скрипит библиотека
и назначения врачей
три растопыренных герани
он помнит каждую ростком
и восемнадцать сумок дряни
набрать которую легко
а вот избавишься не сразу
то утешительно для глаза
а это лыжи вдруг зима
подарки давних персонажей
одежда вся какую нажил
ещё пригодная весьма
вот он сидит на поле боя
разворошив свое жилье
как ничего не взять с собою
когда оно свое-свое
и вновь нехитрые пожитки
пакует тащит чуть дыша
и всё завидует улитке
за габаритность багажа
по мирозданию рассована любовь
везде лежат ее забытые заначки
с прозрачной розой по случайному соседству
под дерматиновым тисненым корешком
и вот когда в тебе кончается любовь
и никому и низачем не пригодился
друзья пропали
говорить полгода не с кем
свои не ценят
на работе вообще
приходит время говорить себе спасибо
за то что щедро раздавал дарил и прятал
за то что многим понемногу но досталось
когда в тебе бурлило вдоволь вещества
приходит время прохудившихся подкладок
и вот червонец с несгораемым портретом
на языках его не помнящих республик
поговорит с тобой один последний раз
он сом
бул щыл
лав из
помнишь как все это было
когда на всех чертежах
были простые формы
твердым карандашом кохинор
помнишь этих орлов
ведущих своих ребят
такие точёные лица
с хорошей характеристикой
помнишь этих ребят
десять из пятнадцати предметов
зелёный брезент
три алюминий
ещё кирзачи и сталь
сталь это нож
собирали еду в лесу
спали в траве
танцевали под фонарем
били морду за все подряд
особенно за прекрасных дам
помнишь этих людей
с русалочьими глазами
со страницы журнала
конечно юность
быть знающим было немодно
было признаком дурной компании
не того воспитания
кривой дорожки
мечтали о будущем
о контакте
о научно-техническом прогрессе
наивность осталась
это важная часть популяции
но кое-что большое
большие стройки
большие планы
большие объемы
большие формы
кое-что в этой цивилизации
не повторится
Это тело уже сменилось, в нем нет уже ни одной
Молекулы, понимающей, о чём этот спич вообще.
Но мы вставали с тобой до рассвета и шли до Тверской-Сенной,
До Сокольников шли, до Строителей, микрорайона Щ
(Ща), куда там идут любовники, не сумевшие объяснить
Друг другу чего-то важного о жизни и о себе,
И за это они посылают временами цветные сны
По бесшумному телеграфу, контактные или без,
Чаще них приходят иные, все те, кому не смогла,
Не сумела случиться другом, никто же и не просил,
И у них ко мне неизменно немыслимые дела,
У меня на них наконец-то с избытком хватает сил,
Это тело менялось трижды, рожало детей другим,
Не обнимет уже, не сможет — и даже обняв — узнать,
Но над Щ, над Лиговкой, Рижской белесый и нежный дым,
Как изустная передача, живущая дольше нас.
скучал ли кто-нибудь по сердцу моему?
как, может быть, корабль, вплывающий во тьму,
в вечерних сумерках прощается со светом.
там всё понятно и просчитано давно,
и всё готово — домино, кино, вино,
но капитану не хватает всё равно
чего-то в этом.
стоял ли кто-нибудь за шторой у окна,
смотрел, как я иду за хлебом не одна,
и сожалел о том, что так, а не иначе,
читал ли — вслух ли, наизусть и в такт шагам,
носил в себе, шептал друзьям, кричал врагам —
на крепкий сон, назло, на радость, на удачу?
когда всю жизнь твоя профессия — слова,
ты состоишь из голубого вещества,
его барыги продают в консервных банках,
и называют «Горный воздух», «Вспомни юг!»,
и всё такое, — штабелями продают
из шарабана.
а что под крышкой, не узнаешь никогда.
допустим, воздух. или воздух и вода.
а иногда бывает воздух и вода,
но не похожи.
не это лето, день другой, иной маршрут, —
то есть барыги, получается, не врут.
и книги тоже.
А в детстве мы все покорно
Берём цветные мелки,
Рисуем простые формы —
Кружочки и лучики,
Цветы, облака и волны,
Вот кот, а вот это кит.
И страшно собой довольны,
Повысунув языки.
Потом наступает длинный
Сезон рисовать глаза,
Себя формовать, как глину,
Вытачивать перед-зад,
Прыщи укрывать и перхоть,
Подчёркивать форму век
И красить свои успехи
То в черный, то в белый цвет.
А после приходит время
Уюта и для души,
И баночки из-под крема
Живут запасную жизнь,
Подушки из старых тряпок, —
Набита уже рука, —
Пора научиться стряпать —
И есть для кого пока.
Потом из-под всех раскрасок
Выдергивается стол,
И все рукоделья разом
Бессмысленны на все сто.
Ни петь, ни вязать, ни клеить,
Ни делать с детьми жука.
Тоска потихоньку тлеет
Без слова и языка.
Потом… Пропусти страницу.
А может быть, даже две.
Пусть руки, очки и спицы
Состроятся в голове.
И если жука не слепишь,
То свяжешь один носок,
Пока эта лампа слепит
И полдень ещё высок.
во сне я целовалась с человеком,
с которым целоваться не хочу.
мне было неприятно и невкусно,
но это было нужно для любви:
для полноты истории про чувство,
а значит, косвенно и для искусства.
потом ему не нравился мой лифчик,
который увеличивает грудь.
он говорил: «смотри, какие плечи!
вот то, что нам так нравилось в тебе».
простите, «нам»? могло ли так случиться,
чтоб с другом обсуждал мои ключицы?
он ехал к младшей дочери домой,
в какие-то, допустим, Озерки.
автобус вез по искажённой карте,
нам было всем и по пути, и нет.
мы вышли на тенистой остановке,
и стало всей компании неловко.
(там были люди с давешних работ,
придуманные мной по большей части,
такая Ленка — про нее во сне
я думала «как дочка Умы Турман».)
а наш герой уже успел напиться
и говорил, не мог остановиться,
и говорил, вот вы ко мне пришли,
пришли бухать, но не снимали маски,
одна она — и палец на меня —
одна она. опять одна она.
такие вот перед лицом ковида
смертельные рождаются обиды.
он наконец ушел, не очень твердо
переставляя ноги по пути,
а я смотрела в дорогую спину
и градусник держала под рукой.
там было, кстати, 37 и 2,
и у меня шумело в голове.
а дальше сон сливал уже себя.
какой-то поликлиники предбанник,
анализы, анализы, обед,
тугой халат дежурной медсестрицы.
и то ли я пересмотрела телек,
а то ли реализм и сторителлинг.
у гея, друга молодости, дочь.
мне снится сразу два его отцовства.
в одном он собирается на встречу
и надевает, скажем, грим Пьеро,
но с нежным абрикосовым на скулах,
и тюлевую пышную тутушку,
и теплый мандариновый ажурный
всегда любимый джемпер оверсайз.
он хочет быть для дочери подружкой,
он хочет сесть на корточки и рядом,
смотреть ее игрушки и раскраски,
и знать не знает, как детей растят.
в другом он бреется до синевы
и долго подбирает ароматы,
классический костюм, цветок в петлице
и столик в офранцуженном кафе.
его подросшей дочери под двадцать,
она приходит в дырках и булавках
или в смешном подвязанном халате,
но главное — приходит вообще.
они сидят, помешивая кофе,
меж ними пахнет медом и корицей,
и по столу от чашки до салфеток
переползает солнечный кинжал.
а я ищу в обратном интернете
фамильную нарядную посуду,
льняные полосатые салфетки
и жизнь, которой в настоящем нет.
а у каждого да свой заговор
проходи не стой
до чего же ты да чего же ты
наливай по сто
у стола садись разговор веди
и сиди-сиди
а кто в затылок спину тебе глядит
тот пускай глядит
а как скажешь сныть очерет трава
и встаёт трава
а как скажешь Москва а Москва-то нет
нет не такова
а Москва сидит а Москва живет
не траву жует
а тебя моя рыбонька вот и вот
да и вот и вот
а Москву обходят по стороне
а ты уже и в ней
посреди бессонных ночных огней
и густых теней
и река-Москва за твоей стеной
шевелит бока
а кто стоит-стоит за твоей спиной
пусть молчит пока
а уже и поздно ты с ночевой
поцелуй чело
и с утра не кончится ничего
ничего чего
выбирая себе любовь выбирай с опаской
это то что надолго с тобой
как фото на паспорт
то что в слякоть и зной говорит тебе здравствуй-здравствуй
и ты думаешь ой
и еще раз думаешь ой
это как пмж
можно выбрать сад с соловьями
крепкий дом преферанс по пятницам с кумовьями
автолавка по четвергам почта с приветом
и лишь бы тарелку на крыше не сбило ветром
или взять мкс
работа в условиях над задачей
космонавт не грустит не болеет почти не плачет
оказавшись в квартире подолгу лежит в углу
и хочет обратно к боуи на иглу
или взять петербург
ты живешь по колено в тоске
но всегда есть «зато» он всегда выводит к реке
сквозь тебя смотрят сфинксы ты меньше любой беды
унизительно меньше текущей вокруг воды
и стоишь под закатом на острове на неве
в старом летнем пальто и с сердцем на рукаве
а помнишь универовских балбесов,
которые прогуливали деньги,
на первом курсе покупали тачку,
потом ее сменял велосипед,
потом они писали мамам-папам:
пожалуйста, пришлите новых денег,
и мамы-папы высылали денег,
и можно было снова пировать?
как мерзли их кофейные ладони,
когда они тащились ближе к ночи
за банкой сидра в угловой off-licence,
чтоб мы смотрели с VHS кино,
не торопясь передавая банку, —
какой там, слушай, вирус, гигиена, —
и строгая квартирная хозяйка
считала нас, как кур, по головам?
а утром хлопья падали за ворот,
и мерзли мы в своих сибирских куртках,
и вместе с нами ждали перехода
воспитанные пары мелюзги —
с коленками под шортами и снегом,
с коленками под юбками и снегом,
со строгой леденцовой провожатой
и формы плиссированным сукном.
и этот быт пронизывал нам сердце
и превращался в кинофильм без звука,
нет, вру, звук был: там грохотало море,
перекрывая грохот дискотек,
и выбегали тонкие студентки
в веселых разноцветных комбинашках,
курили, и смеялись, и качались,
и им не нужно было уезжать.
когда тебе двадцать, и мир существует затем,
чтоб мучить тебя, формовать, и то негде, то не с кем,
когда у тебя больше слов, чем осмысленных тем, —
да, в общем-то, тема одна, остальное довески,
короче, когда тебе двадцать, и спишь на гвоздях,
уходишь до завтрака, плачешь в потоках дождя, —
какую ты музыку пишешь в чужом гараже.
такая нигде никогда не случится уже.
потом, в свои сорок, поморщишься: «что за старье»,
но новые двадцать найдут и полюбят ее.
she sells seashells and the time is still
на шоссе саша сушками накрошила
унесу ли лето в солёной горсти
увезу ли на попутной машине
где асфальт нагрет и где до сих пор
собирается публика у сельпо
чьи-то козы бродят в придорожной траве
и море слева шумит во всей голове
выдувает горе тоску вину
никогда не бросает меня одну
будто я когда-то давным-давно
on the seashore купила раковину
проснулись в том же воздухе чумном
не освежившись ни вином ни сном
реальность за ночь к нам не потеплела
не откатила в сохраненный вид
мы цифры нарисованные мелом
на госпитальной деловой стене
весна пустую улицу весне
читатель ждет что я скажу ковид
а помнишь эту станцию метро
где каждый кто с каким пришлось ведром
последний предвоенный день помпеи
кто с глобусом кто с книгой петухом
вот так и мы но дышится легко
и маску нацепив как портупею
мы можем выйти и войти в мементо
и кто с каким застыли инструментом
а я и не умею ничего
ни петь ни говорить ни рисовать
красиво в интернете танцевать
умею одуванчик одувать
а больше не умею ничего
здесь никогда не будет город-сад
но может быть далекий адресат
немного не уверенный в подарке
услышит слово только для него
и на чуть-чуть поверит что его
любили на земле любили жарко
тепло любили много и свободно
откуда взять такой любви и воли
у нас в культуре северных народов
при жизни не приветствуется что ли
мужья и жены смотрят напряженно
и лишних осложнений не хотят
а я перед лицом всей этой жути
невидимо пускаю парашюты
они летят
ой ну и прошлое набежало с утра
деревянные рамы на юг восток или охту
за окнами сходят лавины из водостоков
и весь этот питер крашеный из одного ведра
розовым римским с забелёной сиротской охрой
и питера столько
что погода сдувает погоду глушит голоса
остаются лишь направления ветра
и лица
и вот мы сидим с тобой в первых ночных часах
не очень думая о тех кто вокруг
и песни так отвечают друг другу
что жалко остановиться
всё что было потом интересно уже не ой
вообще из другой истории другого кино
и что-то наверное можно исправить и обновить
но
ты мне машешь только оттуда и я помню тебя такой
в туфельках мэри джейн в черном пальто
и подумай сколько плывет астероидов на которых никто
и только в нашей галактике знают чуть-чуть о любви
человечки сели по домам
и предусмотрительно зажили
в человечках кончилась зима
а весну как будто отложили
вместе с упаданием рубля
падает уверенность в хорошем
человечкам хочется гулять
платье чтобы выгулять в горошек
человечки учатся терпеть
и чуть-чуть скучают по толпе
и друг друга учатся беречь
и до новых расстаются встреч
тренируя письменную речь
давай пойдем пособирать натуру
натура — это каждый проводник
услужливый бурят в ночном вагоне
игривая блондинка подшофе
девица в сине-розовом пальто
усевшаяся на пол по-турецки
хотя точнее по-американски
к единственной розетке прикипев
соседка в сером платье и чулках
немного истероидного толка
внезапно говорит я вас стесняюсь
вдевается в халатик в темноте
у каждого невроз на пол-лица
у каждого истории три тома
но ночь уже закрашивает окна
и водку в поездах уже не пьют
Уколи меня в сердце, любовь моих прежних времён,
Сколько способов счастья, и горя, и юности тоже.
Букинист и букмекер закрыты на вечный ремонт,
Дагестанский коньяк протекает под кожей.
Всё меняется: сняли, поставили, сняли, снесли,
Окна накрест забили.
Вот и рельсы корчуют, снимая трамваи с земли,
И трамваи парят среди чаек и пыли,
Потому что нельзя просто так уничтожить трамвай,
Даже если неважное прочее мы забываем,
Carnal knowledge, к примеру, и некоторые слова, —
Громыхает прозрачный трамвай и у стрелки взмывает.
одна там Аня потеряла мать, бежит и плачет.
мир сразу весь закончился совсем в слепом отчаянье.
а мама не торопится за ней, идет неспешно,
идет издалека, зовет ее, ну что ты, Аня,
ну, Аня, куртка розовая, ну, беги за нею,
вот брат уже вразвалочку бежит, не успевает,
и куртка исчезает среди ног. всем слышно,
какое это горе, горь таких и не бывает.
а я стою растерянно, меня нигде не забывали,
а если и лупили пару раз, так ведь за дело,
но, Аня, я же знаю изнутри кромешной жути
накинутый на голову колпак и свет небелый,
и оттого растерянно стою, стою и плачу
над всякой Аней, ужасом ее, спасением,
а мамы собирают рюкзаки на дачу
и смотрят расписание на утро воскресенья.
приснилось быть бездомным на руси
переезжать таскать тюки и книги
пристраивать цветы компьютер шубу
плакаты несезонное стекло
посуду про запас штаны на вырост
коллекцию билетиков трамвайных
забытые и найденные вещи
и ключ в почтовый ящик и пошли
дом вычерпав до дна переезжать
о сколько раз с надеждой без надежды
просить друзей передержать недельку
потом годами разбирать углы
о как мы ненавидим этот быт
но помещаем душу в тканый коврик
и возим за собою две коробки
сокровищ из детсадовских времен
смотри мои богачества смотри
ракушки шишки стереооткрытки
газетные статьи на ломком клее
песок и камни карты островов
и свернутые в них уют и нежность
как парашют который вдруг да вспыхнет
поднимет нас опустит нас укроет
и будет дом на новом берегу
проснулась долго гладила котов
и обещала никогда не бросить
и слышала непрочность в каждом слове
и гладила и гладила еще
ни из чего никакой не выведется морали
но как ответ жила ли еще жива
внутри иногда подрагивает Австралия
Галапагосы и прочие острова
как обещание данное на рассвете
который встречаешь может раз или два
а дальше неясно ближе ли дальше эти
слова
танго французский язык Реюньон Сейшелы
золото на бирюзе фиолетовый с серым
Ирландия в шерстяном у живого огня
и море которое точно внутри меня
иногда на бегу в экране среди новостей
мелькнет как далекая родина одна из частей
света в которой я никогда вообще
и что-то ей отвечает еще еще
смешные рыбы молодые мы
в аквариумах памяти немых
я знаю у тебя стоит такой же
и у меня не гуппи не сомы
а глупые нарядные самцы
не дедушки еще и не отцы
в парадной чешуе и лучших блестках
такой компактный неконтактный цирк
они кружат на глубине руки
и радужно сияют плавники
и кажется дотянешься куда там
увертливы опасливы легки
прозрачные пускают пузырьки
как если б были юными людьми
и будто за декоративность вида
мы держим их и не даем в обиду
и вообще не отпускаем их
со знаками у бога плохо.
он что-то делает другое.
допустим, он не убивает
на самолете и в такси.
дает на хлеб и, скажем, масло.
дает друзей и тех, кто ближе,
кровать под безопасной крышей,
не знаю, что еще, спроси.
не говорит: давай, ты можешь.
не говорит: пора, решайся.
не говорит: ты самый классный.
он не мешает жить пока.
а мы стоим себе под богом
и ждем невидимой отмашки,
еще какой-то кнопки энтер,
и перепуга, и пинка.
и эти невесомые слова
как радуга на бабочкиных крыльях
ты будешь говорить со мной во сне
и спрашивать ну что там как у вас
и так я буду знать что ты жива
в галактике которой не открыли
и тянешься навстречу и ко мне
и понимаешь в чем была права
но этот беспилотный переход
лишил тебя ответственности что ли
за этот весь невыносимый мир
твоих детей поступки и следы
и может быть тебе уже легко
с той стороны последней смертной боли
смотреть на то какими стали мы
непрочные как лужицы воды
а хочется лететь со всеми
покуда все не улетели
дать леденец на карусели
и отойти от этой темы
и где-то рядом но не рядом
курить украдкой у ограды
ни матерью быть ни отцом
и солнцу подставлять лицо
вот-вот и дети вырастают
из нашей мелочной заботы
и то чего им не хватает
съедает транспорт и работа
вот-вот придут другие люди
научат думать и решать их
а нас поблизости не будет
мы будем в пробке на варшавке
и чупачупс заледенелый
к полуночи внесем в квартиру
где белый свет уже не белый
и наших нет ориентиров
и нам предложат нет попросят
пройти в калитку номер восемь
найти посильное веселье
и леденец на карусели
и это тоже что-то о любви
когда в постель торжественно ложишься
как будто бы купил билет и едешь
и выйдешь там и не вернешься здесь
не потому что в планах изменять
не потому что в дверь стучат гормоны
не потому что он/она милее
всего на свете и своих других
а будто захотел поговорить
а это слово вылетело первым
как будто прямо в адресную книгу
записано на букву Ц: целуй
и можно лишь физически разнять
смущенно встать помятое расправить
и обещать себе что никогда
и никогда
и не договорить