в Париже грязно и в подвалах Гар-дю-Нор
угрюмый служащий не подает манто
а молча роется в разложенных вещах
у сонной рамки
в Париже грязно и зимой с утра не бодр
никто и люди опускаются на дно
как тени снулые на нелюбезных щах
и спозаранку

их косяки плывут по рукавам метро
везде наплевано и копоть старых пор
и сдвинув чашку настоящий интеллект
сидит с натурой
читает гранки на знакомом языке
и раздраженный красный карандаш в руке
и он курил бы но в ближайшие сто лет
в кафе не курят

и мы с тобой сидим в Париже но в другом
где в синем небе разлетается огонь
где в черном небе разлетается огонь
жуем прогнозы
живем минутой в ожидании сирен
и как умеем просто прячемся в норе
и все что я хочу сказать меж этих стен
слегка подмерзло

и каждый раз как квест пройти весь этот цикл
адреналин адреналин окситоцин
узнать друг друга в совокупности морщин
как астрономы
умеют бисер различать в лицо и цвет
из мелких точек и соцветий и планет
и к нам доходит наш позавчерашний свет
сплошной сверхновой

и значит нам досталась эта селяви
и дофамин окситоцин адреналин
и щедрой горстью кортизол и кортизол
и больше дрожи
и после вновь друг друга выбрать для любви
не как малейшее из зол а как Париж
и от тревоги до тревоги он со мной
и всех дороже

однажды нас повезли на брюкву на первом курсе
нас повезли а чего не ехать вся жизнь в начале
не видел брюквы не знаешь точно у жизни вкуса
дорога шла мимо кладбищ они нам не означали

светились просто среди березок кресты погоста
не очень старого где оградки стоят по госту
и мы не думали об истершихся и забытых
или случайно убитых и неслучайно убитых

там никого не лежало ни собственных ни знакомых
погост проехали поле-поле вдали от дома
колхоз подшефный скажи сегодня звучит нелепо
а сразу вспомнишь картошка мерзлая или репа

ботва увядшая брюква борозды в ямках наледь
вдали комбайны или там плуги студент не знает
и первый снег как бывает в осень сухая крошка
и кто-то первый сказал нагнувшись а понарошку

давай представим Союз распался и не единый
все пересрались и мы воюем на Украине
его конечно же не дослушали сразу на смех
ежу понятно такая дичь не случится с нами

другой на корточках а представьте что по приколу
вокруг бомбежки не ходит транспорт закрыты школы
его одернули мы в двадцатом веке не каркай
все знают цену мира и линии стран на карте

и кто-то третий сказал прикиньте пройдет лет сотня
международное право истлеет
и понесется
и все как в лифте который вовремя не чинили
и поздно думать как всё вот это вот учинили

мы ждали сидя на грязных ведрах среди Сибири
среди просторов и горизонтов и изобилий
так мы сидели на борозде что не мы пахали
одни курили другие ежились и вздыхали

но дальше что-то выдумывать было неинтересно
мы точно знали что мир в надежных руках прогресса
и что выдумывать ты лучше это штаны поддерни
земля в деревне сплошной суглинок еще те дёрьма

Площадное искусство спрашивает, армянское радио отвечает.
Петросян подтягивается. Мачты гнутся, маразм крепчает,
В греческом зале мышь белая и культурный код.
Не пойдем сегодня на пляж. Кто-то помнит эту репризу?
Пережили и дожили. И, когда постучали снизу,
Мы ответили сверху юмором через рот.

И посыпались ролики, видики, залипухи,
Развлекательное и лёгкое, легче пуха,
Скрытых камер вон уже сколько со всей земли.
Петросян забывается, радио отвечает.
Это все удивительно. И это же означает,
Что смеялись и будем смеяться, когда болит.

В этом мире конкретный переизбыток грусти.
Сколько-то мозг впитает, прочее Бог отпустит.
Вот он стоит у прилавка: сколько вешать тоски?
А что ты хочешь, к примеру, чтобы мы удавились?
Нет уж, лучше давай, чтобы мы опять удивились
И усмеялись, типа все дураки.

И все комедиклабы, стендапы, судороги клоунады,
Клипы и гифки не спрашивают: вам надо?
Апокалипсис — было, армагеддон — давно.
Мы не смеемся в цирке, мы сами тут вечеряем.
Площадное искусство блеска не потеряет,
А сильным духом оставим большое кино.

А сильным духом оставим чудесный дискурс
О том, как испортилось время на нашем диске,
Как нравы упали и стелются ниже травы.
И почему ты все делаешь так, не иначе,
Не над тем смеешься и некрасиво плачешь?
Неизбывная тема для срача
В мире живых.

на небе только и разговоров
что о небе только и разговоров
что о море только и разговоров
а о земле говорить табу

разве в раю взошедшие сожалеют
разве крылья вокруг недостаточные белеют
видели они эту землю и все закаты
видели этой земли в гробу

к памяти повернуться неверным боком
выдать себя акцентом натужно окать
акать стараться спрятаться раствориться
слиться с прозрачной толпой

не говорят о земле утонуло сгорело
как нелепо спрашивать у престарелого
рокера в наколках металлоломе
что ты играл напой

и не тебе бы салага спрашивать ути-плюти
почему у бабушки на аватарке лютик
откуда у бабушки вообще аватарка
и в шкафу золотой корсет

давай поживи с бабушкино послушай
как минуты шурша бегут набегают в тушу
выброшенного на сушу дельфина
складываясь через двести лет

на небе нет разговоров о море эта
среда перечёркивает остальную планету
этот небесный край белеет синеет
прочих цветов не оставив уже

и мы встречаемся в нем тенями и сквозняками
засланными из прошлого казачками
смотрим друг другу в лица и узнаем лишь
старые ники и юзерпики ЖЖ

и история наша этот груз парашютом
тащится за спиной чтоб в любую минуту
дать под коленки и опрокинуть навзничь
то-то смеху соседям со всей страны

неинтересные не взлетевшие но живые
странного времени памятники сторожевые
ноги тонут в песке да и кто не тонет
на острове Песаха уши Амана длинны

Утром проснулся, а в небе мутно, и в зеркале странное отражение,
Лет на двадцать старше, чем помнилось, и неясно чьего лица,
Я же в сущности просто хочу, чтобы ты на меня посмотрела, Дженни,
Взгляда б не отводила, Дженни, и чтобы зверь бежал на ловца,

Дженни, в какую газету ни сунешься, — смерти жужжание, жизни жжение,
Мир распадается, камни в стороны, взрывом разметанные, висят,
А мне просто хочется в эту секунду нравиться тебе, Дженни-Дженни,
Как в шестнадцать, как в двадцать, боже мой, как в нелепые пятьдесят,

Дженни, куда же мы пойманы, где мы застыли, как точечное напряжение?
То ли разлом пройдет через нас, а то ли в обугленной ткани дыра?
Так или эдак, мне просто хочется, чтобы ты меня видела, Дженни,
Пристальнее и дольше, чем, например, ты смотришь сейчас в экран.

Ставим ли чайник, греем ли руки, — мы не свободны от этих сражений,
И если на нашем месте завтра раскроются полигоны тьмы,
Мне просто хочется, чтобы жизнь не прошла понапрасну, милая Дженни,
Чтобы в ней было хоть что-нибудь, что-то хорошее, ну хотя бы мы…

Дженни, я плохо умею словами, но остались простые движения,
Если угодно Господу, я обниму тебя в самом начале дня.
И что бы там ни было, не отводи глаза от меня, дорогая Дженни,
Просто смотри на меня, и всё. Просто смотри на меня.

В райском саду я цветок для сестры найду,
тот, что врачует душу, глушит беду.
Ты подорожником к сердцу его прижми —
ежели сердце останется в этот миг.

Ну и не ясно, буду ли я в саду.
Все привыкают к жизни в своем аду,
Рай — это так, метафора и туризм,
я бы в него заглянула — и сразу вниз.

Только сестре взяла бы один цветок —
аленький нежный эндемик с большим листом, —
редкий, как орхидея и эдельвейс.
Очень давно я его не встречала здесь.

Новая этика, новые времена,
новая оптика, выросшая цена.
Столько всего изменилось, — не знаешь, как
глобус отяжелевший держать в руках.

Страшно: у каждого что-то внутри горит,
пламень возмездия ест его изнутри,
меч палача, заточенный с двух сторон.
Все разбираются в качестве похорон.

И неприлично как бы не вoевaть:
каждый знает, кого ему убuвaть.
Каждый знает, кого без труда — того.
Вера в людей — летучее вещество.

Жили когда-то сестры в одной стране,
не было их красивей во всей войне…
Вот языка не жалко, язык как раз
гибче и беспринципнее многих нас,

Жалко, что мы — не годны для этих игр.
Мы из другого набора, из старых книг.
Хватит, наверное, пальцев одной руки,
чтоб сосчитались наивные дураки

и с кораблем отчалили от земли:
кажется, мы всё сделали, что могли,
дальше планета может уже без нас
мерить глубины глубин, габариты дна.

Новые песни придумала как бы жизнь,
надо ль, ребята, о старой песне тужить?
Важно избавиться вовремя от хвоста
и — потихонечку, шепотом — от винта.

Ну и не знаю, в каком тормознём краю,
но сомневаюсь, что будет это в раю.
И что я тебе привезу оттуда, сестра?
Мы улетаем. Попробуй не умирать.

приедешь и в доме напротив над выстиранным бельем
где одинаковым смуглым детям теряешь счёт
будет греметь посуда как обещание что ещё
когда ты возьмёшь свое и отдашь свое

останется то что никак заранее не просчитать
неуловимое и смешное на что нельзя заложиться
как подарок из несуществующего из тайного вишлиста
который носил в себе и успел с этой мыслью сжиться

что случиться может конечно с кем угодно но не с тобой
измерил себя затем оценил и взвесил все риски
а в доме сквозь темные окна океан голубой-голубой
и непонятно что чувствовать когда океан так близко

ветер качает штору четыре часа пробьет
смотришь на эти полосы синие бирюзовые
и любовь которая пахнет как выстиранное белье
в солнечный день в тени и в доме у горизонта

входит М.
говорит: у меня другая профессия.
это закрытый клуб, почитай конфессия,
но тебе расскажу и по ранней цене продам.
я теперь консультант по массе, мусе и месиву,
по массиву, мессии и католической мессе,
я еще учусь, но уже всё могу, та-дам!

входит Н.
— поэтический вечер высокого качества!
зум с финансовым гуру. кружок античного ткачества.
будут все наши! цена превосходит количество…
говорю, прости, мне б хоть как-то покрыть счета,
у меня с культурой сейчас, хоть убей, не мэтчится,
под чужое ткачество что-то душе не скачется…
ну и дурак, говорит, это ж база творчества,
даже странно, что ты не там.

входит С.
говорит: ты со мной достигнешь гармонии.
— извини, — говорю, — у меня на плите макароны, и…
ничего, говорит, я еще напишу заранее,
у меня азиатский гриб.
нет, не грипп, что со звуком? да, гриб. если ты будешь есть его,
или тело его, или даже дисперсную взвесь его, —
я вообще не видал ничего на свете чудеснее!
— извини, — говорю, — горит.

боже, я же.
я тоже грешен. стихи и музыка.
и за весь мой контент в наказание круг мой узок:
любознательные и обломки былых союзов,
три любовницы и сосед.
если б я продавал, я бы всем продавал внимание,
ну немного, ну сколько намайнишь в стране дивании,
а еще бы мозги продавал как агент влияния…
извините, простите все.

мы экранное мясо,
собачки и мышки павлова,
мы питаемся гоневом, чтивом, фуфлом и палевом,
мы тасуем всё это, как сор ворошим лопатами,
вдруг хоть что-то блеснет в пыли.
кстати, вышла со мной охрененная тут история…
ой, а не получается, доступ пэйволом зашторили,
да уже и не помню, что было, кого, которые…
щас моргну — вот и вы прошли.

все всех потеряли и кто-то в окошко пытается высмотреть тех на дорожке кто без фонарика и телефона кого-то другого искал в темноте

всех потеряли проснешься в испарине будто утюг раскаленный оставили ключик потерян квартира закрыта и не залезешь через балкон

чувство вины будто ржавый и старый гвоздь среди плоти в плоть прорастает и обрастает мудрым и мутным чтобы хоть как-то это терпеть

как бы жемчужина виснет на сердце грузом чугунным боталом грубым чтоб узнавали как стыд новогодний с ниткой из дождика хвоей внутри

яд этот ржавый становится кровью птицей щебечет у изголовья годик-другой не клевать а помешкать или потерянных снов напустить

ещё оборот и оформится жемчуг и я буду просто одною из женщин плачущих вверх по ушедшему роду как по реке против бурной воды

будет терпимо будет терпимо буду идти через лета и зимы в полночь глухую где кто-то кого-то встретил и вывел на кухонный свет

чей ребенок иногда так сразу не скажешь
режиссерского пульта или машинного зала
прокуренной кухни в завалах бумажных
где безграмотная машинистка печатала «Рабиспер»
убери игрушки сейчас же я что сказала
и какой ты подаешь пример

книги оказывают на тебя дурное влияние
четыре раза ходили на это кино
ребенок телепрограммы где всё известно заранее
и заранее обведено
ребенок пакетного супа с лапшой
и скороварки
руки
и сейчас бы вспомнили как ее закрывать
ребенок родины небольшой
городка науки
где диван в гостиной ещё заменял кровать

утонешь не приходи
грибов на прогулке с собакой
ребенок вечерних кроссвордов
в собеседнике с огоньком
в собеседнике были огромные в вечёрке все умирали
я однажды составила им кроссворд и забыла об этом легко
а они много лет искали меня с незатейливым гонораром
даже не знаю сколько было в нем знаков

ребенок игры в преферанс в гостинице в обсерватории
где вид на летное поле почти вышибает слезу
но путевка кончается за самолёт заплачено
вы улетаете а новостройки неведомые которые
остаются как сползшее к югу бельмо на глазу
города остаются они остаётся гатчина

что тебе гатчина да уже ничего кирпичная масса стен
вода полюстровская ветровка болоньевая хорошая
а несколько пестрых платьев мы купили тогда в ДЛТ
я ходила в жёлтом в дворец культуры железнодорожников

чей не помню спектакль это был или чей концерт
с кем не помню а помню только жёлтое платье
чей ребенок так сразу не скажешь и что остаётся в конце
и на что тебя хватит

но подумать только уже без малого семь лет
и ещё полтора года как
пусто внутри где-то между хрустальными рюмками на столе
и ДНК
где-то между вязальной машиной и верстаком
между запахом старого форда и заготовками зимними
между пылью и монохромным дисплеем
где шарики всё взрываются с тихим хлопком
когда их пять в одну линию
и шарики вечные
и никто не взрослеет

мы едем вдоль оранжереи, распёртой какою-то хтонью,
волнуемой только любовью и смертью, а больше ничем,
и город уже прибивает во тьме к остановке бетонной,
как очень изношенный, оголодавший, усталый ковчег,

где светятся редкие окна, за окнами теплится ужин,
туман наползает, и каждый в тумане слегка одинок,
и в брюхе тумана мы — твари по паре — ступаем на сушу,
слегка уплывающую из-под наших расставленных ног.

в ковчег из ковчега. и, как позывные, наречия места,
чужие наречия — вечный напев вавилонских ворот.
почти получилось, почти что сойдем за своих, неприметных
и с правом стоять среди всех, иногда выбиваясь вперед.

и я среди всех — безголосой русалкой с блаженной улыбкой, —
кого-то обнять мимоходом, опять проводить, повстречать, —
стою вроде чьей-то безродной, потерянной, найденной рыбки.
а что там болит, никому не расскажешь: на суше молчат.

Меню